Почему так легко любить Италию и ненавидеть Россию?

Почему так легко любить Италию и ненавидеть Россию?

Журналист Алла Боголепова о том, почему мы не знаем (и, порой, не любим) свою страну.

Пять километров по разбитой бетонке. Пыль, болота, кривые низкорослые березки. Мрачные строения, окруженные огородами, на которых как будто ничего не растет. Согнутые в три погибели люди над чахлыми грядками — архангелогородцы. Это их дачи. Их отпуска и выходные. Это их лето.

Дальше деревня. Ослепшие брошенные дома, зарастающие молодыми елями. Облезлое сельпо с вывеской «Магазин Империя Все Для Дома». Каменная церковь с облупившимися стенами. Рядом остов деревянной: завалившаяся колокольня, нижние венцы сгнили, от чего весь храм повело, словно страдающего радикулитом старика.

В бурьяне части того, что называют «русской черепицей» — фигурно вырезанные куски дерева, которыми когда-то был покрыт проваленный ныне купол. Части циклопического паззла, который уже никогда не собрать.

Потом Белое море. Огромное, унылое, ледяное даже в июле чудовище, распластавшееся до самого горизонта. Ни волны, ни паруса. Только чайки и комары — полчища комаров.

— Куда ты меня привез?
— Я здесь вырос.

Это чудо, что здесь можно вырасти. Чудо даже, что здесь можно родиться! Поморье — это не от слова «море», это от слова «мор». Здесь, на этом тоскливом берегу, только он и остается, и кажется, ничего кроме в мире не существует.

— Амор? — добродушно переспрашивает муж.

Амор — это Италия, Испания, это Франция и Португалия! Греция, в конце концов, хотя я не знаю, как будет «любовь» по-гречески. Это синее небо, белые домики, цветущая герань в расколотом глиняном горшке. Это бутылка домашнего вина на изъеденном древоточцами массивном столе под древней оливой. Загорелые улыбающиеся люди. Гроздь винограда, «Итальянский полдень» Брюллова, маки на обочинах. И солнце, много солнца!

— Я думаю, что тебе просто нужно узнать эти места получше, — примирительно сказал муж, шлепая себя по руке и стряхивая на песок огромного комарюгу, который уже успел напиться его крови.

— А я думаю, что мне просто нужно убраться отсюда подальше и никогда не возвращаться, — буркнула я так, чтобы он не услышал. В конце концов, это его родные места, его земля и его люди. Мы не выбираем, где родиться.

Ночью я проснулась от того, что в глаза мне ударило солнце. Часы показывали три, но дом спал — поморы люди привычные, и к зимней тьме, и к белым ночам.

Я подошла к окну и увидела изгиб реки — светящийся розовым вопросительный знак в обрамлении густых зарослей осоки. По высокому синему небу плыли упитанные белые облака. Я достала из старомодного серванта какой-то журнал, села у окна и стала читать.

«Сей год было 19 фев[раля] освобождение крестьян от крепостной зависимости: 25 миллионов человек отняты от помещиков, народ вступил на свободный труд. У нас, в Архангельской губ[ернии], помещиков не было и мы этого не знали, только было в Шенгурском уезде; уделы, земля, как пахотная и сенокосная, была за государством.

Во внутренних губерниях идет торжество народа — да, конечно, и надо, а то наша Россия отстала от других стран, это было пятном России, что народ живет в рабстве».

За много лет, прошедших с той ночи, я выучила «Летопись села Зачачье» почти наизусть. В 1804 году всходы были тяжелые. В 1811 осень теплая, но рыжиков не было. В 1812 многие ратники из поморов ушли на войну — «колотить французов», и ягода уродилась. Короткие, ясные, деловитые воспоминания поморских крестьян, рассказы свекра, брат Валерка, чуть старше меня, которого оставляли с младшими «за большуху», когда взрослые уходили из дома.

Стремительная северная речь, пинежский говор, поморская говОря — история вскрывалась на моих глазах как Северная Двина после долгой зимы. Льдины неслись и таяли, обнажая глубину моего невежества и моей нелюбви.

Я узнала вкус рыбника с ряпусом, и что болота цветут, покрываясь белоснежным ковром пушицы. Что «русская черепица» называется лемехом, и делают ее из осины, которая за один год приобретает оттенок расплавленного серебра.

Что в дальних лесах Кенозерья, куда не добраться транспортом, до сих пор стоят охотничьи избушки с запасом крупы и консервов. Что лодки «шьют», лен «мнут», а обжору здесь называют «охомяка».

И ничего нет лучше по морозцу чем закусить «50 грамм» моченой морошкой: эх, аж пробирает, жмурясь от удовольствия, сказал брат Валерка.

Я узнала, что на берегу Белого моря живут потомки гордых и свободных людей, никогда не знавших рабства. Сотни лет назад они приходили в эти дикие места, ставили крест, ставили дом — огромный деревянный дом для всей семьи. Возделывали эту землю и своим трудом побеждали ее северную скупость.

— Дак мы и сейчас клубнику сажаем, — удивился Валерка.
— И что, вызревает?
— Дак, а чо ей не вызреть, солнце-то летом не заходит.

Я увидела заброшенные деревни и древние города, где время кажется застывшим: пыльные улицы, ржавый паром, мальвы и заросли сирени, которая зацветает только в конце июня. И во всем этом оказалось столько красоты, что не вместить человеческой душе.

Легко и просто любить Италию, Испанию, Францию и Португалию. Синее небо, белые домики, стены в трещинах, увитые цветущей бугенвиллией. Тот самый шебби-шик, которого мы пытаемся добиться здесь, у нас, полагая его чуть ли не единственным мерилом ежедневной красоты.

Легко — особенно если не приглядываться и не знать, что происходит за этими белеными стенами, под этими пурпурными цветами. И еще легче ненавидеть Россию — особенно если знаешь о ней не больше, чем об Италии и живешь, окружив себя псевдо-итальянской мозаикой и псевдо-прованской мебелью.

Я не говорю, что мезенская или борецкая роспись лучше португальского азулежу. Или наливные шанежки вкуснее французских круассанов. Я просто говорю, что мы не знаем — ни Мезени, ни шанежек, ни тех, кто этим живет.

Мы вообще очень мало знаем о себе. Тот короткий отрезок истории, на который пришлись революция и СССР — это не знание. Это как раз причина не копать глубже. Зачем, если можно тосковать по «хрусту французской булки» и ненавидеть «проклятых коммуняк», которые «уничтожили такую страну».

А что в «такой стране» было до коммуняк и что в ней сейчас, после них — это вроде как не имеет значения.

Раньше было хорошо, а теперь плохо. Точка.

Заброшенная греческая деревня — красиво, поморская — ужасно. Точка. У них традиции, а у нас пьянство и «Иван, не помнящий родства». Точка. Но ведь это неправда.

Иначе откуда же взялся на месте того разрушенного храма новый, деревянный, с крытым лемехом куполом, который снова, как двести лет назад, видно за много километров от старой поморской деревни? И откуда в его основании, пахнущем свежей осиновой стружкой, потемневшие, но все еще крепкие могучие двухсотлетние бревна?

Алла Боголепова